IPB
     
 

Здравствуйте, гость ( Вход | Регистрация )

 
Белый или же все-таки Бугаев, А еще Блок и Гиппиус
Иэм
сообщение 5.8.2006, 16:43
Сообщение #1


jana
***

Группа: Демиурги
Сообщений: 1757
Регистрация: 3.7.2006
Вставить ник
Цитата
Из: страна этого мертвеца действительно широка
Пользователь №: 313



Репутация:   177  



Прикрепленное изображениеПрикрепленное изображение
Вот в соседней теме было косвенное упоминание о Гиппиус и Бугаеве.
Решил здесь сделать отступление и поговорить о них и о Блоке.
В то время как Блок в глазах Зинаиды был спокойным, тихим, очень твердым и даже
мрачным человеком, Бугаев представал перед ней вертким, маленьким с вечным рыжим, как будто
цыплячьим пушком на голове. Являясь человеком, впрочем, достаточно образованным и начитанным,
болтал легкомысленно и беспрерывно на любые темы, везде и всегда старался извернуться и попасть в центр потока информации. Тем не менее, был большим другом и Гиппиус и Блока.
Потом вот поссорились.
Она не может называть его псевдонимом, что-то светлое осталось именно в Бугаеве, но не в Белом. Белый - уже сбривший свой пушок, серьезный, хоть и такой же болтливый; оказался не то что бы даже предателем, а совершенно иным человеком. И если раньше Бугаев и Блок были противоположны, как инь и янь, то спустя некоторое время они стали просто разными людьми, и если о Бугаеве Гиппиус вспоминала с отвращением, то о Блоке лишь с жалостью. Все ведь они приняли революцию.
Была еще такая история - с рассказом "Куст". Где Белый (уже Белый) подробнейшим, оттого отвратительнейшим образом, описал всю мерзкую ситуацию, сцену разыгравшуюся между ним и Блоком. О том, как буквально разрушил вечную блоковскую мечту, любовь, к той самой "незнакомке", зная прекрасно, как это дорого и хрупко... в общем, много можно рассказать. Извиняюсь, я сегодня, почти как и всегда, довольно косноязычен, но, может быть, исправлюсь.

Примечание: отредактировал сегодня. Исправил "поэмой" на "рассказом".
Перейти в начало страницы
 
+Цитировать сообщение
 
 
Начать новую тему
> Ответов
Иэм
сообщение 10.5.2009, 20:27
Сообщение #2


jana
***

Группа: Демиурги
Сообщений: 1757
Регистрация: 3.7.2006
Вставить ник
Цитата
Из: страна этого мертвеца действительно широка
Пользователь №: 313



Репутация:   177  



из Одоевцевой

Об Андрее Белом ходит столько легенд, что для меня он сам превратился в легенду. Мне не совсем верится, что он сейчас появится здесь.

В Студии рассказывают, что он похож на ангела. Волосы, как золотое сиянье. Ресницы — опахала. Глаза — в мире нет подобных глаз. В него все влюблены. Нельзя не влюбиться в него. — Вот увидите сами! Он — гений. Это чувствуют даже прохожие на улице и уступают ему дорогу. В Москве, задолго до войны, все были без ума от него. Но он, устав от славы, уехал, скрылся заграницей. Во время войны он в Швейцарии, в Дорнахе, строил «Гетеанум». С доктором Штейнером.

Потом он вернулся в Россию. Он здесь. И я сейчас увижу его.

Из кухни доносятся голоса. Слов не разобрать. Шаги…

Гумилев особенно чопорный, и будто весь накрахмаленный, с церемонным поклоном пропускает перед собой… Но разве это Андрей Белый? Не может быть!

Маленький. Худой. Седые, легкие как пух волосы до плеч. Черная атласная шапочка не вполне закрывает лысину. Морщинистое, бледное лицо. И большие, светло-голубые сияющие, безумные глаза.

— Борис Николаевич, — голос Гумилева звучит особенно торжественно, — позвольте вам представить двух молодых поэтов: Николая Оцупа и Всеволода Рождественского.

Оцуп и Рождественский, не сходя с мест, молча кланяются.

Но Андрей Белый уже перелетел прихожую и трясет руку Оцупа, восторженно заглядывая ему в глаза.

— Так это вы, Оцуп? Я слыхал. Я читал. Оцуп! Как же! Как же… — И не докончив фразы бросается к Рождественскому.

— Вы, как я и думал, совсем Рождественский. С головы до ног — Рождественский. Весь, как на елке!

Рождественский что-то смущенно бормочет. Гумилев, хотя церемония представления явно разворачивается не по заранее им установленному плану, указывает на меня широким жестом.

— А это — моя ученица. Без фамилии. Без имени.

Сияющие, безумные глаза останавливаются на мне.

— Вы — ученица? Как это прекрасно! Всегда, всю жизнь оставайтесь ученицей! Учитесь! Мы все должны учиться. Мы все ученики.

Он хватает мою руку, высоко поднимает ее и, встряхнув, сразу выпускает из своей. Потом быстро отступает на шаг и оглядывается. Будто сомневается, нет ли здесь еще кого-то, кого он не заметил, не одарил сиянием своих глаз и своего восхищения.

И вот он уже снова рядом с Гумилевым. Движения его легки, отрывчаты и неожиданны. Их много, их слишком много.

Он весь движение — руки простерты, для полета, острые колени согнуты, готовы пуститься в присядку. И вдруг он неожиданно весь застывает в какой-то напряженной, исступленной неподвижности.

Гумилев пододвигает ему кресло.

— А теперь, с вашего позволения, Борис Николаевич, начнется чтение стихов.

Белый кивает несколько раз.

— Стихи? Да, да. Непременно стихи. Стихи это хорошо!

Он садится, вытягивает шею, поворачивает голову в нашу сторону. Вся его поза подчеркивает, что он весь слух и внимание.

Первым, как было условлено, читает Оцуп. Спокойно.. Внятно. Уверенно:

О, жизнь моя. Под говорливым кленом
И солнцем проливным и легким небосклоном
Быть может, ты сейчас последний раз вздыхаешь…
Быть может, ты сейчас, как облако растаешь…

Белый, встрепенувшись, начинает многословно и истово хвалить:

— Я был уверен… Я ждал… И все же я удивлен — лучше, еще лучше, чем я думал…

Но я не слушаю. Я, зажмурившись, повторяю про себя свои стихи. Только бы не забыть, не сбиться, не оскандалиться.

Дирижерский жест Гумилева в мою сторону.

— Теперь вы!

Я встаю — мы все всегда читали стихи стоя — и сейчас же начинаю:

Всегда, всему я здесь была чужая
Уж вечность без меня жила земля…

Прочитав первое стихотворение я делаю паузу и перевожу дух.

Но эта полминутная тишина выводит Белого из молчания и оцепения.

Он весь приходит в движение. Его глаза сверкают. Голос звенит:

— Инструментовка… Аллитерация… Вслушайтесь, вслушайтесь! «Всегда всему я». Ведь это а-у-я. А-у-я! — И вдруг подняв, к потолку руку, уже поет: — А-у-я! Аллилуйя! — Он поворачивает к Гумилеву бледное восторженно-вдохновенное лицо, скосив на меня глаза. — Как она могла? Сразу же без подготовки. В первой же строчке — Аллилуйя! Осанна Вышнему! Осанна Учителю!

Я слушаю. Казалось бы я должна испытывать радость от этих похвал. Но нет. Мне по — прежнему неловко. Мне от этих «аллилуй» и «осанн» стыдно — за себя, за него, за Гумилева. Не надо. Не надо…

Ведь я чувствую, я знаю, он говорит это так, нарочно, зря. Ему совсем не понравились мои стихи. Он вряд ли их даже слышал. Только первую строчку и слышал.

Он заливает меня сиянием своих глаз, но вряд ли видит меня. Я для него просто не существую. Как, впрочем, и остальные. Я для него только предлог, чтобы воскликнуть: Аллилуйя! Осанна Андрею Белому!

Торжественно-официальный голос Гумилева: Еще!

И я читаю «Птицу». И дочитав, покорно жду.

Но видно Белый истратил на меня слишком много красноречия. Он молчит. И Гумилев, убедившись, что Белый о «Птице» ничего не желает сказать, делает знак Рождественскому.

Рождественский закидывает голову и сладостно и мелодично начинает выводить нараспев свое прелестное, — всех, даже Луначарского, восхищавшее стихотворение:

Что о-ни с торбою сде-ла-ли
Бедная мо-я Мос-ква!

Окончив, Рождественский от волнения вытирает лоб платком.

Новый взрыв восторга Белого. И я опять понимаю, что он не слушал, что он хвалит не стихи Рождественского, а жонглирует словами.

— Замечательно находчиво! Это они — они. О-ни! О — эллипсис. О — дыра. Дыра — отсутствие содержания. Дыра, через которую ветер вечности уносит духовные ценности. О — ноль! Ноль — моль. Моль съедает драгоценные меха — царственный горностай, соболь, бобер. — И вдруг, понизив голос до шепота. — У меня у самого котиковая молью траченная шапка, там на кухне осталась. И сердце тоже, тоже траченное молью.

Рождественский выжидательно смотрит на Гумилева. Ему по программе полагается прочесть еще свое, тоже всех очаровывающее:

Это Лондон, леди. Узнаете?

Но можно ли прервать словесные каскады Белого? Гумилев незаметна качает головой и Рождественский, вздохнув, снова занимает свое место.

А Белый, разбрасывая фонтаном брызги и блестки вдохновения, поднимается в доступные ему одному, заоблачные выси.

— Мое бедное сердце траченное молью! А ведь сердце — лев. И значит — травленный молью котик на голове и травленный молью лев в груди. — Всплеск рук — un lion mite! И я сам — un lion mite! Ужас! Ужас! Но ведь у меня, как у каждого человека, не только сердце, но и печень, желудок, легкие. Печень — волк, желудок — пантера, легкие — лебедь, широко раскинувший крылья, легкий двукрылый лебедь. Мое тело — лес, где все они живут. Я чувствую их в себе. Они все еще здоровые, только вот сердце — лев, бедный лев, бедный lion mite. Они загрызут его. Я боюсь за него. Очень боюсь! — и неожиданно перебивает он себя. — А вы Николай Степанович тоже чувствуете их в себе?

Гумилев совершенно серьезно соглашается.

— Конечно. Часто чувствую. Особенно в полнолунные ночи.

И Гумилев начинает выкладывать какие-то обрывки схоластических познаний о соотношении органов человеческого тела с зверьми и птицами, согласно утверждениям оккультистов.

— Гусь, например…

Белый болезненно морщится и вежливо поправляет: — Не совсем так. Нет, совсем не так! Гусь тут не при чем. Гусь, тот сыграл свою роль при сотворении мира в древнеегипетском мифе. Помните? В начале был только остров в океане. На острове четыре лягушки. И четыре змеи. И яйцо. — Белый привстает, простирает руки вперед, на мгновение он застывает, кажется что он висит в воздухе. Лицо его вдруг перекашивается. Он почти кричит. — Яйцо лопнуло! Лопнуло! Из яйца вылупился большой гусь. Гусь полетел прямо в небо и… — он весь съеживается, прижимает руки к груди. — Гусьстал солнцем! Солнцем! — Он с минуту молчит, закрыв глаза, будто ослепленный гусем-солнцем. Потом поворачивается к Гумилеву и внимательно пристально смотрит на него, как бы изучая его лицо.

— Если человек похож на гуся, вот, скажем, как вы, Николай Степанович, это значит, что он отмечен Солнцем. Символом солнца!

Гумилев улыбается смущенно и в то же время гордо. Лестно быть отмеченным солнцем. Хотя сходство с гусем скорее обидно. Но он не спорит.

Я смотрю на Белого. Кого он мне напоминает? И вдруг вспоминаю — профессора Тинтэ из сказки Гофмана «Золотой Горшок».

Как я сразу не догадалась? Ведь Белый вылитый профессор Тинтэ, превращавшийся в большую, черную, жужжащую муху. Меня бы не очень удивило, если бы Белый вдруг зажужжал черной мухой под потолком.

Гумилев встает.

— А теперь Борис Николаевич, пожалуйте чай пить. — Полукивок в сторону наших стульев. — И вы, господа.

Как будто без этого пригласительного полукивка нас троих могли оставить в прихожей, как зонтик или калоши.

В столовой на столе, покрытом белой скатертью, чашки, вазочки с вареньем, с изюмом, медом, сухарики и ярко-начищенный, клокочущий самовар. Полный парад.

Обыкновенно Гумилев пьет чай прямо на пестрой изрезанной клеенке, из помятого алюминиевого чайника. Самовар я у него вижу в первый раз. Я впервые присутствую на приеме у Гумилева.

Мы рассаживаемся в том же порядке — с одной стороны стола Оцуп, я и Рождественский, с другой Белый и Гумилев у самовара.

Я очень боялась, что Гумилев заставит меня разливать чай. Но нет. Он сам занялся этим.

Белый вскакивает, подбегает к самовару, смотрится в него, как в зеркало, строя гримасы.

— Самовар! — блаженно вздыхает он. — Настоящий томпаковый, пузатый! С детства люблю глядеться в него — так чудовищно и волшебно. Не узнаешь себя. А вдруг я действитель-но такой урод и все другие видят меня таким и только я не знаю? — и оторвавшись от самовара, вернувшись на свое место. — С детства страстно люблю чай. Горячий. Сладкий-пресладкий. И еще с вареньем.

Он накладывает себе в чашку варенья, сухарики хрустят на его зубах. Он жмурится от удовольствия. От удовольствия? Или от желания показать, какое невероятное удовольствие он сейчас испытывает?

— Ведь я в Москве — глаза его ширятся, становятся пустыми — почти голодаю. Нет, не почти, я просто голодаю. Хвосты! Всюду хвосты! Но я не умею стоять в хвостах. Я не могу хвоститься. Я — писатель. Я должен писать. Мне некогда писать. И негде — с ужасом — Негде! У меня ведь нет комнаты. Только темная, тесная, грязная каморка. И за стеной слева пронзительное з-з-з-з! — пила, а справа трах, трах, трах! — топор. Дуэт, перекличка через мою голову, через мой мозг — пилы и топора. Мозг мой пилят и рубят. А я должен писать!

Гумилев пододвигает Белому изюм.

— Да, Борис Николаевич, трудные, очень трудные времена!..

— Трудные? Нет, нет. Совсем не трудные! Трудные времена благословенны. Времена полные труда. Я хочу трудиться, а мне не дают, — как самовар шумит и клокочет Белый. — Поймите, не дают! Скажите, что мне делать?.. Что? Что мне делать, Николай Степанович?
Перейти в начало страницы
 
+Цитировать сообщение
 

> Сообщений в этой теме


Быстрый ответОтветить в данную темуНачать новую тему
1 чел. читают эту тему (гостей: 1, скрытых пользователей: 0)
Пользователей: 0

 

RSS Текстовая версия Сейчас: 22.6.2025, 16:18
 
 
              IPB Skins Team, стиль Retro