Помощь - Поиск - Пользователи - Календарь
Полная версия этой страницы: Белый или же все-таки Бугаев
Переславский гуманитарный форум > Гуманитарные форумы > Искусство > Литература > Писатели
Иэм
Нажмите для просмотра прикрепленного файлаНажмите для просмотра прикрепленного файла
Вот в соседней теме было косвенное упоминание о Гиппиус и Бугаеве.
Решил здесь сделать отступление и поговорить о них и о Блоке.
В то время как Блок в глазах Зинаиды был спокойным, тихим, очень твердым и даже
мрачным человеком, Бугаев представал перед ней вертким, маленьким с вечным рыжим, как будто
цыплячьим пушком на голове. Являясь человеком, впрочем, достаточно образованным и начитанным,
болтал легкомысленно и беспрерывно на любые темы, везде и всегда старался извернуться и попасть в центр потока информации. Тем не менее, был большим другом и Гиппиус и Блока.
Потом вот поссорились.
Она не может называть его псевдонимом, что-то светлое осталось именно в Бугаеве, но не в Белом. Белый - уже сбривший свой пушок, серьезный, хоть и такой же болтливый; оказался не то что бы даже предателем, а совершенно иным человеком. И если раньше Бугаев и Блок были противоположны, как инь и янь, то спустя некоторое время они стали просто разными людьми, и если о Бугаеве Гиппиус вспоминала с отвращением, то о Блоке лишь с жалостью. Все ведь они приняли революцию.
Была еще такая история - с рассказом "Куст". Где Белый (уже Белый) подробнейшим, оттого отвратительнейшим образом, описал всю мерзкую ситуацию, сцену разыгравшуюся между ним и Блоком. О том, как буквально разрушил вечную блоковскую мечту, любовь, к той самой "незнакомке", зная прекрасно, как это дорого и хрупко... в общем, много можно рассказать. Извиняюсь, я сегодня, почти как и всегда, довольно косноязычен, но, может быть, исправлюсь.

Примечание: отредактировал сегодня. Исправил "поэмой" на "рассказом".
Вермишель
Совпадение, а я читаю сейчас прозаическое Белого "Котик Летаев". Редкостная ересь с большими философическими претензиями. Да, и цеплячий пушок. Желтеет между строчек.
Иэм
пушок... ну, да. Гиппиус кстати тоже подмечала, что сквозь строчки его произведений сквозит что-то его, индвидуальное такое, задыхающееся, быстрое, мельтешащее...
Иэм
Андрей Белый
(наст. Борис Николаевич Бугаев)
(1880-1934)
БЕЛЫЙ, АНДРЕЙ (1880–1934), русский романист, поэт, философ и теоретик литературы. Родился в Москве 14 (26) октября 1880. Настоящее имя – Борис Николаевич Бугаев. Сын выдающегося ученого, профессора-математика Н.B.Бугаева, окончил математический факультет Московского университета в 1903 и к этому времени был уже известен в российских литературных кругах.
С 1902 участвовал в объединениях русских символистов, публиковался в их изданиях (Весы и др.). Серьезное влияние на поэта оказали идеи Вл.Соловьева, Фр.Ницше, А.Шопенгауэра, И.Канта и неокантианцев. Многочисленные философско-эстетические статьи Белого составили содержание двух сборников: Символизм (1910) и Арабески (1911). В 1912 он познакомился в Германии с Р.Штейнером. С 1913 Белый – член Антропософского общества, участвует в строительстве антропософского храма (в Швейцарии, 1914–1916), в деятельности российских антропософских обществ. Увлечение антропософией сохранилось после разрыва со Штейнером.
Белый с самого начала склонен был видеть в символизме не столько новую эстетическую теорию, сколько «религиозно-философское учение, предопределенное всем ходом западноевропейской мысли» (Символизм, 1910). «Ход» этот, по его убеждению, имел своей перспективой «преодоление» рационализма и «методологизма» европейской философии, которым может быть противопоставлена традиция «софийности», «внутреннего знания». В его философской позиции отчетливо проявился характерный для русской религиозной философии «онтологизм»: критика «кантовского разума», «кидающегося в пропасти безбытийственного смысла»; манифестация религиозного смысла бытия, открывающегося только «живой, творческой личности», «умеющей жить» в подлинном мире, где «маски» («общеобязательные правила жизни») уже не скрывают смысла, в том числе и смысла собственной жизни. Религиозно-философские идеи Белого нашли выражение в его работах 1920-х годов: Кризис жизни, Кризис мысли, Кризис культуры, Лев Толстой и кризис сознания и др.
Четыре книги Симфоний (1902–1907) Белого были его первым и важнейшим прозаическим сочинением. Это был смелый опыт применения в прозе законов музыкальной композиции и эмоциональных ритмико-звуковых начал. В Серебряном Голубе, романе, опубликованном в 1910, Белый соединил приемы символизма с принципами реализма. Серебряный Голубь и Петербург (1913) – самые известные произведения Белого.
Во время революции и в послереволюционные годы Белый писал воспоминания и автобиографические романы. Первое из сочинений этого периода – Котик Летаев (1917), напоминающий прозу Джойса; среди других произведений того же плана Преступление Николая Летаева (1921), Записки чудака (1923) и несколько книг под общим заглавием Москва. В трех томах воспоминаний Белый живо и реалистично поведал историю своей жизни, философских исканий, а также культурных и общественных вопросов эпохи.
В своей поэзии, равно как и в прозе, Белый исследовал новейшие эстетические и формальные возможности словесного искусства. Среди его стихотворных сочинений – сборники Золото в лазури (1898-1904), Пепел (1909), Урна (1909), Первое свидание (1921) и После разлуки (1922).
Умер Белый в Москве 8 января 1934.
(Из энциклопедии "Кругосвет")
Иэм
а все-таки Белый - умный. Читал я его переписку с Блоком; заинтересовало. .
Иэм
из Одоевцевой

Об Андрее Белом ходит столько легенд, что для меня он сам превратился в легенду. Мне не совсем верится, что он сейчас появится здесь.

В Студии рассказывают, что он похож на ангела. Волосы, как золотое сиянье. Ресницы — опахала. Глаза — в мире нет подобных глаз. В него все влюблены. Нельзя не влюбиться в него. — Вот увидите сами! Он — гений. Это чувствуют даже прохожие на улице и уступают ему дорогу. В Москве, задолго до войны, все были без ума от него. Но он, устав от славы, уехал, скрылся заграницей. Во время войны он в Швейцарии, в Дорнахе, строил «Гетеанум». С доктором Штейнером.

Потом он вернулся в Россию. Он здесь. И я сейчас увижу его.

Из кухни доносятся голоса. Слов не разобрать. Шаги…

Гумилев особенно чопорный, и будто весь накрахмаленный, с церемонным поклоном пропускает перед собой… Но разве это Андрей Белый? Не может быть!

Маленький. Худой. Седые, легкие как пух волосы до плеч. Черная атласная шапочка не вполне закрывает лысину. Морщинистое, бледное лицо. И большие, светло-голубые сияющие, безумные глаза.

— Борис Николаевич, — голос Гумилева звучит особенно торжественно, — позвольте вам представить двух молодых поэтов: Николая Оцупа и Всеволода Рождественского.

Оцуп и Рождественский, не сходя с мест, молча кланяются.

Но Андрей Белый уже перелетел прихожую и трясет руку Оцупа, восторженно заглядывая ему в глаза.

— Так это вы, Оцуп? Я слыхал. Я читал. Оцуп! Как же! Как же… — И не докончив фразы бросается к Рождественскому.

— Вы, как я и думал, совсем Рождественский. С головы до ног — Рождественский. Весь, как на елке!

Рождественский что-то смущенно бормочет. Гумилев, хотя церемония представления явно разворачивается не по заранее им установленному плану, указывает на меня широким жестом.

— А это — моя ученица. Без фамилии. Без имени.

Сияющие, безумные глаза останавливаются на мне.

— Вы — ученица? Как это прекрасно! Всегда, всю жизнь оставайтесь ученицей! Учитесь! Мы все должны учиться. Мы все ученики.

Он хватает мою руку, высоко поднимает ее и, встряхнув, сразу выпускает из своей. Потом быстро отступает на шаг и оглядывается. Будто сомневается, нет ли здесь еще кого-то, кого он не заметил, не одарил сиянием своих глаз и своего восхищения.

И вот он уже снова рядом с Гумилевым. Движения его легки, отрывчаты и неожиданны. Их много, их слишком много.

Он весь движение — руки простерты, для полета, острые колени согнуты, готовы пуститься в присядку. И вдруг он неожиданно весь застывает в какой-то напряженной, исступленной неподвижности.

Гумилев пододвигает ему кресло.

— А теперь, с вашего позволения, Борис Николаевич, начнется чтение стихов.

Белый кивает несколько раз.

— Стихи? Да, да. Непременно стихи. Стихи это хорошо!

Он садится, вытягивает шею, поворачивает голову в нашу сторону. Вся его поза подчеркивает, что он весь слух и внимание.

Первым, как было условлено, читает Оцуп. Спокойно.. Внятно. Уверенно:

О, жизнь моя. Под говорливым кленом
И солнцем проливным и легким небосклоном
Быть может, ты сейчас последний раз вздыхаешь…
Быть может, ты сейчас, как облако растаешь…

Белый, встрепенувшись, начинает многословно и истово хвалить:

— Я был уверен… Я ждал… И все же я удивлен — лучше, еще лучше, чем я думал…

Но я не слушаю. Я, зажмурившись, повторяю про себя свои стихи. Только бы не забыть, не сбиться, не оскандалиться.

Дирижерский жест Гумилева в мою сторону.

— Теперь вы!

Я встаю — мы все всегда читали стихи стоя — и сейчас же начинаю:

Всегда, всему я здесь была чужая
Уж вечность без меня жила земля…

Прочитав первое стихотворение я делаю паузу и перевожу дух.

Но эта полминутная тишина выводит Белого из молчания и оцепения.

Он весь приходит в движение. Его глаза сверкают. Голос звенит:

— Инструментовка… Аллитерация… Вслушайтесь, вслушайтесь! «Всегда всему я». Ведь это а-у-я. А-у-я! — И вдруг подняв, к потолку руку, уже поет: — А-у-я! Аллилуйя! — Он поворачивает к Гумилеву бледное восторженно-вдохновенное лицо, скосив на меня глаза. — Как она могла? Сразу же без подготовки. В первой же строчке — Аллилуйя! Осанна Вышнему! Осанна Учителю!

Я слушаю. Казалось бы я должна испытывать радость от этих похвал. Но нет. Мне по — прежнему неловко. Мне от этих «аллилуй» и «осанн» стыдно — за себя, за него, за Гумилева. Не надо. Не надо…

Ведь я чувствую, я знаю, он говорит это так, нарочно, зря. Ему совсем не понравились мои стихи. Он вряд ли их даже слышал. Только первую строчку и слышал.

Он заливает меня сиянием своих глаз, но вряд ли видит меня. Я для него просто не существую. Как, впрочем, и остальные. Я для него только предлог, чтобы воскликнуть: Аллилуйя! Осанна Андрею Белому!

Торжественно-официальный голос Гумилева: Еще!

И я читаю «Птицу». И дочитав, покорно жду.

Но видно Белый истратил на меня слишком много красноречия. Он молчит. И Гумилев, убедившись, что Белый о «Птице» ничего не желает сказать, делает знак Рождественскому.

Рождественский закидывает голову и сладостно и мелодично начинает выводить нараспев свое прелестное, — всех, даже Луначарского, восхищавшее стихотворение:

Что о-ни с торбою сде-ла-ли
Бедная мо-я Мос-ква!

Окончив, Рождественский от волнения вытирает лоб платком.

Новый взрыв восторга Белого. И я опять понимаю, что он не слушал, что он хвалит не стихи Рождественского, а жонглирует словами.

— Замечательно находчиво! Это они — они. О-ни! О — эллипсис. О — дыра. Дыра — отсутствие содержания. Дыра, через которую ветер вечности уносит духовные ценности. О — ноль! Ноль — моль. Моль съедает драгоценные меха — царственный горностай, соболь, бобер. — И вдруг, понизив голос до шепота. — У меня у самого котиковая молью траченная шапка, там на кухне осталась. И сердце тоже, тоже траченное молью.

Рождественский выжидательно смотрит на Гумилева. Ему по программе полагается прочесть еще свое, тоже всех очаровывающее:

Это Лондон, леди. Узнаете?

Но можно ли прервать словесные каскады Белого? Гумилев незаметна качает головой и Рождественский, вздохнув, снова занимает свое место.

А Белый, разбрасывая фонтаном брызги и блестки вдохновения, поднимается в доступные ему одному, заоблачные выси.

— Мое бедное сердце траченное молью! А ведь сердце — лев. И значит — травленный молью котик на голове и травленный молью лев в груди. — Всплеск рук — un lion mite! И я сам — un lion mite! Ужас! Ужас! Но ведь у меня, как у каждого человека, не только сердце, но и печень, желудок, легкие. Печень — волк, желудок — пантера, легкие — лебедь, широко раскинувший крылья, легкий двукрылый лебедь. Мое тело — лес, где все они живут. Я чувствую их в себе. Они все еще здоровые, только вот сердце — лев, бедный лев, бедный lion mite. Они загрызут его. Я боюсь за него. Очень боюсь! — и неожиданно перебивает он себя. — А вы Николай Степанович тоже чувствуете их в себе?

Гумилев совершенно серьезно соглашается.

— Конечно. Часто чувствую. Особенно в полнолунные ночи.

И Гумилев начинает выкладывать какие-то обрывки схоластических познаний о соотношении органов человеческого тела с зверьми и птицами, согласно утверждениям оккультистов.

— Гусь, например…

Белый болезненно морщится и вежливо поправляет: — Не совсем так. Нет, совсем не так! Гусь тут не при чем. Гусь, тот сыграл свою роль при сотворении мира в древнеегипетском мифе. Помните? В начале был только остров в океане. На острове четыре лягушки. И четыре змеи. И яйцо. — Белый привстает, простирает руки вперед, на мгновение он застывает, кажется что он висит в воздухе. Лицо его вдруг перекашивается. Он почти кричит. — Яйцо лопнуло! Лопнуло! Из яйца вылупился большой гусь. Гусь полетел прямо в небо и… — он весь съеживается, прижимает руки к груди. — Гусьстал солнцем! Солнцем! — Он с минуту молчит, закрыв глаза, будто ослепленный гусем-солнцем. Потом поворачивается к Гумилеву и внимательно пристально смотрит на него, как бы изучая его лицо.

— Если человек похож на гуся, вот, скажем, как вы, Николай Степанович, это значит, что он отмечен Солнцем. Символом солнца!

Гумилев улыбается смущенно и в то же время гордо. Лестно быть отмеченным солнцем. Хотя сходство с гусем скорее обидно. Но он не спорит.

Я смотрю на Белого. Кого он мне напоминает? И вдруг вспоминаю — профессора Тинтэ из сказки Гофмана «Золотой Горшок».

Как я сразу не догадалась? Ведь Белый вылитый профессор Тинтэ, превращавшийся в большую, черную, жужжащую муху. Меня бы не очень удивило, если бы Белый вдруг зажужжал черной мухой под потолком.

Гумилев встает.

— А теперь Борис Николаевич, пожалуйте чай пить. — Полукивок в сторону наших стульев. — И вы, господа.

Как будто без этого пригласительного полукивка нас троих могли оставить в прихожей, как зонтик или калоши.

В столовой на столе, покрытом белой скатертью, чашки, вазочки с вареньем, с изюмом, медом, сухарики и ярко-начищенный, клокочущий самовар. Полный парад.

Обыкновенно Гумилев пьет чай прямо на пестрой изрезанной клеенке, из помятого алюминиевого чайника. Самовар я у него вижу в первый раз. Я впервые присутствую на приеме у Гумилева.

Мы рассаживаемся в том же порядке — с одной стороны стола Оцуп, я и Рождественский, с другой Белый и Гумилев у самовара.

Я очень боялась, что Гумилев заставит меня разливать чай. Но нет. Он сам занялся этим.

Белый вскакивает, подбегает к самовару, смотрится в него, как в зеркало, строя гримасы.

— Самовар! — блаженно вздыхает он. — Настоящий томпаковый, пузатый! С детства люблю глядеться в него — так чудовищно и волшебно. Не узнаешь себя. А вдруг я действитель-но такой урод и все другие видят меня таким и только я не знаю? — и оторвавшись от самовара, вернувшись на свое место. — С детства страстно люблю чай. Горячий. Сладкий-пресладкий. И еще с вареньем.

Он накладывает себе в чашку варенья, сухарики хрустят на его зубах. Он жмурится от удовольствия. От удовольствия? Или от желания показать, какое невероятное удовольствие он сейчас испытывает?

— Ведь я в Москве — глаза его ширятся, становятся пустыми — почти голодаю. Нет, не почти, я просто голодаю. Хвосты! Всюду хвосты! Но я не умею стоять в хвостах. Я не могу хвоститься. Я — писатель. Я должен писать. Мне некогда писать. И негде — с ужасом — Негде! У меня ведь нет комнаты. Только темная, тесная, грязная каморка. И за стеной слева пронзительное з-з-з-з! — пила, а справа трах, трах, трах! — топор. Дуэт, перекличка через мою голову, через мой мозг — пилы и топора. Мозг мой пилят и рубят. А я должен писать!

Гумилев пододвигает Белому изюм.

— Да, Борис Николаевич, трудные, очень трудные времена!..

— Трудные? Нет, нет. Совсем не трудные! Трудные времена благословенны. Времена полные труда. Я хочу трудиться, а мне не дают, — как самовар шумит и клокочет Белый. — Поймите, не дают! Скажите, что мне делать?.. Что? Что мне делать, Николай Степанович?
Иэм
из "Котика Летаева"

Нажмите для просмотра прикрепленного файла

Переходы, комнаты, коридоры напоминают нам наше тело, прообразуют нам наше тело;показуют нам наше тело;это – органы тела...вселенной, которой труп – нами виденый мір; мы с себя его сбросили:и вне нас он застыл;это – кости прежних форм жизни, по которым мы ходим; нами видимый мир – труп далёкого прошлого; мы к нему опускаемся из нашего настоящего бытия – перерабатывать его формы; так входим в ворота рождения; переходы, комнаты, коридоры напоминают нам наше прошлое; прообразуют нам наше прошлое; это – органы...прошлое жизни...
– переходы, комнаты, коридоры, мне встающие в первых мигах сознания, переселяют меня в древнейшую эру жизни: в пещерный период; переживаю жизнь выдолбленных в горах чернотных пустот с бегающими в черноте и страхом об'ятыми существами, огнями; существа забираются в глуби дыр, потому что у входа дыр стерегут крылатые гадины; переживаю пещерный период;переживаю жизнь катакомб; переживаю...подпирамидный Египет: мы живём в теле Сфинкса; комнаты, коридоры – пустоты костей тела Сфинкса; продолби стену я ... мне не будет Арбата:и – мне не будет Москвы; может быть...я увижу просторы ливийской пустыни; среди них стоит... Лев: поджидает меня...
........................................
Вообразите себе человеческий череп: -
- огромный, огромный, превышающий все размеры, все храмы; вообразите себе... Он встает перед вами: ноздреватая его белизна поднялась выточенным в горе храмом; мощный храм с белым куполом выясняется перед вами из мрака; неповторяемые кривизны его стен; неповторяемы его точеные плоскости; неповторяемы архитравы колонн его входа: колоссального, точеного рта; многозубоколонный рот - вход открывает безмерности сумраком овеянных зал: черепных отделений; каменистые пики встают в сумрак свода; перекликаются гулким шумом костяные своды его; и опускают объятия; и - образуют огромную полифонию творимого космоса; и тяжковесно, отвесно нисходят уступы; падают взоры в оскалы провалов - многовидных дыр - уводящих быстрою линией переходов в лабиринт полукружных каналов; вы выходите в алтарное место - над ossis sphenodei...* Сюда придет иерей; и - ожидаете вы: перед вами внутренности лобной кости: вдруг она разбивается; и в пробитую брешь в серо-черном, в обсвистанном, в ветром облизанном мире несутся: стены света, потоки; и крутнями вопиющих, поющих лучей они падают: начинают хлестать вам в лицо:
"Идет, идет: вот - идет" -
и уносятся под ноги космы алмазных потоков: в пещерные излучины ч е р е п а... И вы видите, что О н входит... О н стоит между светлого рева лучей, между чистыми гранями стен; все - бело и алмазно; и - смотрит... Тот Самый... И - тем самым в з г л я д о м... который вы узнаете, как... то, что отдавалось в душе: исконно знакомым, заветнейшим, не забываемым никогда...

*Одна из частей черепа. Лат.
Для просмотра полной версии этой страницы, пожалуйста, пройдите по ссылке.
Форум IP.Board © 2001-2024 IPS, Inc.