IPB
     
 

Здравствуйте, гость ( Вход | Регистрация )

 
 
Ответить в данную темуНачать новую тему
Елена Шварц..., два года без поэта
Иэм
сообщение 13.3.2012, 10:17
Сообщение #1


jana
***

Группа: Демиурги
Сообщений: 1757
Регистрация: 3.7.2006
Вставить ник
Цитата
Из: страна этого мертвеца действительно широка
Пользователь №: 313



Репутация:   177  



дублирую запись из ЖЖ, хочу заразить любовью к поэту)
http://mat-slushala.livejournal.com/119777...ply#add_comment

Наталия Черных, (kamenah.livejournal.com),

Елена Шварц: два года без поэта

-1-

Наталия и познакомила нас с Сашей со стихами Елены Шварц, и было это, кажется, как раз два года тому назад. Да и понимание пришло не сразу, опять же из-за лени. Понимание того, что ее жизнь, мне незнакомая, совершившаяся полностью без меня, ее поэзия, ее «ад и рай» - страшно дороги мне, как будто и не было этого «незнакомства» и этого полноценного незнания; в чем остаюсь уверенным настолько, что готов даже искать и придумывать тому мистические объяснения.
В поэзии Шварц постоянное, гнетущее метание человека над миром и в мире, когда уже заранее известны все его сомнительные свойства, так что и «ад» ее – ад только земной, там, где начинаются озарения – любой ад становится ничтожным. Шварц говорит – о прощении, ангелах, о стихиях, сновидении, музах, выступая в роли пророка, никак иначе, не боясь даже и наивности, не боясь этого титана внутри себя. Мозг – это мост, человек – проводник, поэт – вестник; для меня все, что связано с Еленой Шварц – драгоценное свидетельство божественного – в том мире и в том времени, когда, казалось бы, у многих начинаются сомнения, что эта связь возможна, а у иных и вовсе – нет уже и потребности в ней. Я говорю и сейчас и всегда какими-то слащаво-возвышенными словами, потому что я дурак и еще не научился говорить нормально, поэтому постараюсь больше не заикаться о адах-шмадах. О другом: я воспринимаю Шварц по фотографиям и почему-то, по большей части, детским – и все стихи – тоже детские. Объясняю. Когда иной человек со всеми своими грехами тяжкими, разрываемый тем и этим, мучимый бесами, давящий и убивающий сам себя – обращается к божественному – ему предстоит лик грозный. Шварц – так же вполне человек, вполне человек – остается ребенком – и лик уже не может быть грозным; и, кроме того, даже те самые бесы, не посмеют к ребенку прикоснуться, увидят, услышат ее – расплачутся скорее, сами себе ужаснутся – ведь он их тоже может простить и понять.

-2-

И расскажу историю:
На пятом курсе, в предверии госов, на одном из последних занятий по русской литературе хх века был у нас семинар, где, отвлекшись от легиона советских бармутовых, балботовых, товариных, рубильниковых и топор-молотовских, нам позволили сделать доклады о современной поэзии, вообще о ней поговорить. Я подготовил доклад об Елене Шварц, а он провалился. Было много заготовок, хотелось сказать о том и об этом, охватить неохватное, как говорится, но по роковым, вполне шварцевским обстоятельствам, все складывалось нелучшим образом. Во-первых, конечно, никому это не было интересно. Ну, да ладно. Но не было интересно и нашему глубокоуважаемому профессору, который стал перебивать доклад, едва он только начался, не просто так, а абсурдно перебивать, заводя свою любимую тему о том, что, дескать, «современные молодые поэты слишком много шалят, хулиганят, но это все наносное, повзрослев, они понимают и приходят к простым вечным истинам, а именно к простой рыбацкойзадушевной поэзии бармутовых балботовых рубильниковых», его даже не смутило сообщение, что фактически (ну, по нашим земным меркам) Шварц не такая уж и молодая, и год как уже… «Ну, все-таки, весь этот авангардизм (???) – он ведь не от души, это ведь только так – похулиганить, пошалить. А вот послушайте лучше трогательные, духовные строки нашего великого поэта Макара Пузибрюшкина…» . В общем-то, даже после выговорившегося профессора, я собирался продолжить осуществить свой доклад по мере сил по мере сил, полагая, что хоть кому-нибудь это будет нужно, даже если это в действительности никому… (помните шварцевского ангела-зрителя?). Но уже не хватало времени, надо было спешить и запинаться, докладов было подготовлено много, и всякому докладчику не терпелось; я кое-как все скомкал, сказав лишь десятую часть того, что хотел сказать, быстро прочел одно стихотворение, которому наш всезнающий профессор неодобрительно покивал – и всё. Далее следовали доклады об Алексее Хвостенко, кажется, и о ком-то… ну, чуть ли не о Бродском, не помню. Хотя цель данного семинара была – поведать, понимаете? О Бродском поведывать не надо, Пушкин, Есенин, Бродский – джентльменский набор примерных знаний среднестатистического литинститутского абитуриента. Мне было обидно за Шварц, честно, не знаю, принял все близко к сердцу. Но в довершение – уже цирковой номер: всем известный демон-студент Б. К., тоже хотел зачем-то выйти с докладом. Демон-студент, все делающий ради мифических галочек и плюсиков пожрал все наше оставшееся время и после окончания пары и даже начало следующей – унылыми википедическими цитатами и филологическими размышлениями: «Автор использует такой-то размер в этом стихотворении, а такой-то в том, автор умело пользуется лексическими запасами», «Автор иллюстрирует свой духовный опыт через контрастное слияние таких-то фразеологизмов». В этом докладе не было никакой необходимости, он был ритуальной условностью, которую все привыкли терпеть. Демон-студент, некогда задавшийся целью всегда и повсюду говорить о себе, просто и в этот раз решил немного поговорить о себе; сейчас он так же пишет свои невозмутимые критические википедические обзоры в разные журналы и уверен, что сим стяжает какую-то оглушительную славу. Невозмутимый, чеканный демон-студент, заснувший от упоения профессор, и примерно полчаса времени, бездарно отнятого у Елены Шварц. Роковые обстоятельства, к которым тоже можно приписать что-нибудь мистическое.

-3-

Прилагаю фрагмент «Литературных гастролей», ничего не объясняя, просто хочу поделиться. Там есть и про ангела-зрителя.

Литературные гастроли

Странная личность
Иногда, читая никому не нужные стихи — то в глиптотеке Копенгагена, то на тридцать какой-то улице на Манхэттене, то в сербском захолустье, — я замечала одного заинтересованного слушателя. У него были тяжелые сливовые, как у французских кроликов, глаза. И сам он был грузен. Взгляд его был странен — очень внимателен, холоден и в то же время как бы весьма удивленный, мерцающий дикими огоньками. Однажды (это было уже в Финляндии) он подошел ко мне и сказал: ”Меня зовут Александер Карлофф. Да-да, не улыбайтесь, я дальний родственник того ужасного, и сам я такой же ужасный. Страшен я тем, что больше всего люблю поэзию. Вы знаете лучше меня, что она умирает. Я совершенно согласен с тем, что вы сказали на чтении, что поэзия претерпела ужасную катастрофу. Все верлибристы на одно лицо, утеряно чудо индивидуальности, и музыка стиха вырождается. Я сам не пишу и никогда не писал стихов. Но я люблю их больше всего на свете и хочу продлить жизнь поэзии в этом мире. В том, я не сомневаюсь, она была и будет вечно. Осталось всего несколько поэтов настоящих на этой земле, очень мало, но они есть, и вы ошибаетесь, что это только пишущие на русском. Я человек небедный и хочу созвать свой личный фестиваль поэзии и пригласить лучших поэтов мира, которых я неустанно разыскиваю в самых экзотических уголках света. Согласитесь ли вы принять участие? Мне это важно”. Я спросила: ”А где вы думаете проводить это все? И оплачиваете ли вы дорогу?”. Собственно, мне было все равно где, лишь бы путешествовать. Он ответил: ”Я гражданин мира и живу путешествуя. Но фестиваль (назовем это так) я бы хотел провести даже не на земле, а в море. Точнее, в океане, где-нибудь западнее Ирландии, на принадлежащем мне корабле”. — ”А дорога? Я-то человек небогатый”, — ответила я, уже безумно радуясь. — ”Ну разумеется. Я пришлю вам приглашение?” — ”Да, конечно, я буду ждать. А как называется ваш корабль?” — ”Twilight”, — ответил он.
Я обернулась, глядя, как он уходил куда-то в сумерки, вроде в сторону Гельсингфорского залива (может, там ждал его корабль), переваливаясь и задумчиво поводя тяжелыми глазами. Осенью я получила приглашение, и в октябре уже приземлялась в кишащем солдатами Белфасте. В аэропорту меня почему-то приняли за террористку, и мужественные охранницы долго хлопали по бокам в поисках бомбы, должно быть.
Белфаст плавал в сером сумраке. Прямо в окно пансиона глядело другое окно из кирпичного дома. Я сначала не поняла, что это, гигантское лицо какого-то молодого человека смотрело оттуда бесстрастно. Только потом я разглядела, что это не нарушение всех законов природы, не ангел, не гигант, а просто фотография размером с окно, выставленная наружу. По улицам ходили школьницы в передничках разных цветов в зависимости от того, какую школу они посещали. И солдаты, довольно ленивые, но настороженные. Я гуляла в Ботаническом саду, в музее, где запомнился только скелет динозавра. В пансионате, как в парижских подкрышных квартирах, постель была рядом с душевой кабинкой, так что, когда мылась, капли долетали до подушки и телевизора, по которому в тот день радовались, что отныне в Англии женщина может быть священником. Если захочет, собственно, что ей мешает, кроме дней нечистоты? В эти дни ее может кто-нибудь подменять.
Я уже однажды была в Белфасте на каком-то мелком фестивале, где один из участников был членом ИРА, по крайней мере он намекал на это. Белфаст запомнился мне тем, как Пригов, легкий в сопутешествиях человек, довел меня до слез на остановке такси. Меня трудно довести до слез... Он говорил о том, что гений и талант теперь уже ничего не значат, говорил он это в применении к моему любимому другу, художнику М.М. Шварцману, который был еще жив. ”Гений он или нет — это знает один Бог, — говорил Пригов. — Но он не связан с дилерами, по-настоящему, у него нет больших денег, и у учеников его не будет денег, чтобы открыть его музей, где все картины были бы вместе. Он отстал от процесса...” Капал мелкий дождь, а такси все не шло. Я помогала дождю слезами, надеясь все же, что Пригов не прав. Забавно, что часто города запоминаются по случайному обрывку разговора, по странной интонации или улыбке...
Через два дня к пансионату подкатил ”Линкольн” и долго вез через унылые поля куда-то к океану.
Мы оказались на каких-то рыболовецких заброшенных пастбищах, песок и рыбья шелуха. Жалобные крики чаек. Тут же сели на катерок, который, бултыхаясь, привез к причудливому, кругловатой формы кораблю, стоявшему милях в двух от берега. ”Эй, на ”Сумерках!” — крикнул матрос. С корабля спустили трап, довольно высоко было лезть. Мистер Карлофф, нависая над бортом, протянул руку. ”Я — первая?” — ”Здравствуйте, Тина, нет, вы предпоследняя. Вечером ждем последнего гостя и тогда выйдем в море”, — говорил он, с трудом оборачиваясь, по пути к моей каюте.
”Отдохните с дороги, в шесть обед”. В углу на подставке стояла модель египетского корабля, такие я видела в Британском музее и в Берлине, печальный нильский кораблик, плывущий к Озирису с грузом 200. На столике перед иллюминатором лежали какие-то буклеты, программа. Я взяла ее, посмотрела, там стояло мое имя и еще трех участников — поэты из Японии, Бутана и Америки. Да Бог с ними, я ко всяким привыкла... Поэта из Америки Чарли Сильвера я немного знала, он даже посвятил мне стихотворение, но виделись один раз мельком — в Бостоне. Он был потомок Плантагенетов, тих и скромен, работал библиотекарем, стихи его мне нравились, те немногие, что я знала, но моего английского было мало, чтобы оценить их по-настоящему, — очень богатый язык. За окном под пеленой тумана простиралось тяжелое глухо-зеленое море.
Все в сборе
Стоя на нижней палубе, я видела, как подплыла лодка. Несмотря на то, что ее слегка качало, в ней стоял совершенно неподвижно некто бритый в ярко-желтом одеянии и, сложив руки, что-то бормотал, отрешенный от всего происходящего. Однако он быстро и бойко поднялся по трапу. ”Это и есть тибетский поэт, — сказал Карлофф. — Правда, он живет в Бутане, там и родился, уже после вторжения китайцев, его родители бежали”. — ”Он монах, что ли?” — ”Да, он отшельник, он даже, может быть, так говорят, — перерождение Миларепы”. — ”А как его зовут?” — ”Линг Церинг. Он живет в пещере, предается созерцанию и сочинению духовных стихов. Мне удалось прочесть некоторые в переводе одного тибетца, преподавателя Кембриджа, он даже издал книгу Церинга — ”Мандала огня” называется или ”Огненная мандала”. И я его пригласил”. — ”А как же вам удалось уговорить его, он же отшельник, и стихи он пишет, наверно, не для публики?” — ”Это мой секрет. Но намекну, — сказал он, блеснув глазами, — деревня, где живут его родители, не будет пару лет зависеть от того, уродился ячмень или нет”. — ”Сострадание привело его сюда? Вы поймали его на этот крючок? Вы — психолог”. — ”Нет, я рыбак”, — шутить он не умел. ”А скажите, мистер Карлофф, когда будет чтение?” — ”Завтра”. — ”А где же публика?” Он пробормотал: ”Потом, потом”. — ”А я буду зависеть от урожая ячменя?” — ”Нет, вы уж точно не будете”, — сказал он несколько зловеще и поспешил навстречу тибетцу.
Я стояла, облокотясь на поручни и глядя вбок на кланявшуюся в отдалении желтую фигуру, похожую на пламя свечи под ветром, а потом на еле видимый вдали ирландский берег. В сущности, меня не волновало совсем, будет публика или нет. Мне все равно — читать одной в небеса или огромной толпе. На какой-то отзыв можно рассчитывать только в России.
К тому времени моей жизни меня интересовали только стихи, хотя иногда казалось, что уже написала все, что должна была, да еще — как прожить, не имея никакого постоянного дохода. Да и это уже волновало не очень. Я уже была ”отвязанная” и не боялась ничего и не надеялась ни на что, в этой жизни, по крайней мере. И все же странно, думала я, откуда появится публика, приедет ли она на лодках или прилетит на вертолете. Матросов и стюардов тоже было не видно.
За обедом подавали судак орли с белым вином, а тибетцу отдельно цампу в серебряной мисочке, он болтал в ней пальцами, скатывая катышки, которыми всех любезно угощал. Мне эта разведенная ячменная мука не очень понравилась. Но я хвалила, и он радостно улыбался. Как ни странно для человека, проведшего свою жизнь в монастырях и пещере, он ничему здесь не удивлялся, как будто все это было ему хорошо известно. Житель гор, он даже и морю не особенно дивился, а на все смотрел с радостным приятием. Американец тоже был светел и лучезарен. Больше всех меня поразил японец. Вид его был странен. Шея его была замотана огромным голубым платком, но все равно было видно, что там, на шее, растет у него не то огромная опухоль, не то — мелькнула мысль, сразу же отброшенная — вторая голова. Впрочем, ведь есть же редкая болезнь бицефалия, но с ней, кажется, не живут. Время от времени он подкладывал туда кусочки рыбы, а иногда из-под платка что-то мычало. В основном мы говорили о завтрашнем чтении и как быть с переводом. ”Он не нужен, — сказал Карлофф. — Чтение состоится на закате, в миг, когда солнце прикасается к морю”. После обеда все, кроме Линга, курили сигары, а я ”Моро”, сигареты, похожие на сигары. Хорошо вдыхать после еды легкость дыма, противоречащую ей. Если обжорство сравнить с жертвоприношением своему же чреву, то курение — с воскурением фимиама чему-то более тонкому в себе. Карлофф поставил на проигрыватель диск — ”Героическую симфонию”. Потом мы долго говорили с Чарльзом о Мандельштаме и Эмили Дикинсон.
Катастрофа
Проснулась я оттого, что корабль шел.
К вечеру стюард принес записку, что чтение состоится в шесть. Зал был маленький, но живописный. На сцене и вдоль стены на маленьких колонках стояли бюсты — безглазый Гораций смотрел куда-то в потолок, задернутый платком Шекспир вовсе не мог ничего видеть, зато Рембо, Пастернак и Цветаева, почему-то пестро раскрашенные, как будто искали твоего взгляда и все были похожи на Нефертити. А в сторонке плыл такой же зловещий кораблик, как и в моей каюте, только он был больше и паруса на нем были оранжевые. Я подошла к Карлоффу и спросила, что мне читать. ”А что хотите, — сказал он. — Я знаю ваше стихотворение ”Попугай в море”. Вот его, если можно. ”И растворяет тьма глухая / И серый океан косматый / Комочек красно-золотистый, / Зеленый и голубоватый”. — ”Ну хорошо, а в каком порядке мы будем читать? Я люблю читать последней”. — ”Ну пожалуйста”, — ответил он рассеянно, поглощенный своими мыслями.
В зале стояли стулья в несколько рядов. Но сейчас были заняты только четыре места в первом ряду — самими читающими. Карлофф вышел на сцену и заговорил: ”Дорогие мои! Любимые! Я искал вас по всему миру двадцать лет, выбрал вас из сотен и сотен, сначала я думал, что вас, настоящих поэтов, больше нет в мире вообще. Но все же я нашел вас — немногих. Может, где-то остался еще кто-то, но я надеюсь, что нет. Видите ли, — сказал он, покраснев и опустив глаза, — я больше всего на свете люблю поэзию. Но вы сами знаете, что она умирает, что этим священным словом называют обрывки плохой прозы. Исчезли музыка и жреческий молитвенный ритм. Опьяняющая прелесть и безумие испарились, погибли. Вы последние, кто еще может выразить тайну мира в словесной пляске. Даже слушателей, способных оценить вас, почти не осталось, поэтому сегодня я и вы сами — единственная публика. Остальной мир недостоин вас.
Мир сам не знает, что, лишенный поэзии окончательно, он погибнет. Так не будем длить его агонии. С вами погибнет и поэзия. Я предлагаю вам умереть, исчезнуть, раствориться в мировом океане.
Давайте читать стихи до самого конца — кто хочет, может пить все, что угодно, тут он указал на буфет в углу, курить все, что угодно, и читать... читать... я погибну вместе с вами как последний достойный вас слушатель!”.
Он сел на место — бледный, спокойный, похожий на А. Кроули — в его лице сочетались страдание и беспощадность.
Линг вышел на сцену и затянул какую-то вдохновенную молитвенную песнь. Сильвер напряженно улыбался. А вторая голова японца выкосила из-под платка черный узкий глаз и бормотала.
Карлофф принес несколько бутылок, рюмки. Я выпила шартрезу и попробовала выйти на палубу посмотреть на закат. Но дверь оказалась запертой.
Ничего не оставалось, как вернуться на свое место, слушать странные гортанные песнопения. Карлофф покачивался в блаженном опьянении, слушая тибетца. Его сменил японец, которому все время на ухо что-то шептала его вторая голова. Но, не прислушиваясь к ней, он самозабвенно прочел стихотворение ”Отблеск крови в рассветной росе”, пристукивая прихотливо не совсем в такт по крохотному барабанчику, вынутому из рукава кимоно. Я, выкурив сигарету, сменила японца, а потом все пошло уже по второму и третьему кругу. Марсала, ром и ”Лакрима Кристи” делали свое дело, все плыло в тумане. Корабль странно качнулся. Мысли мешались. Собственно, в самой сути поэзии несомненно есть нечто гибельное для тех, кто ее любит. Единственный, чьи стихи я понимала, был Сильвер, он, все так же отстраненно улыбаясь, прочел поэму о зеленых рыбах, выдающих себя за людей, и не без успеха.
А я говорила Карлоффу: ”Как же вы правы! А если определять поэзию апофатически: она всегда до конца неразложима, чудо в остатке, она непостижима, она невероятна...”.
Я заметила, что под дверь проникает вода. Карлофф тоже это заметил и предложил коньяк. ”Вам не страшно?” — спросила я. ”Нет. Я счастлив, счастлив впервые в жизни”. — ”А команда, как она?” — вдруг забеспокоился японец. ”О них не беспокойтесь. Они спустили шлюпку полчаса назад и сейчас уже далеко”.
Дальнейшее помню смутно. Вторая голова японца вдруг пропищала: ”А я еще хочу жить”. Дверь рухнула, хлынуло море, все унеслось в водовороте...
Я очнулась посреди волн с японской чашей для благовоний в руках. Она и поддерживала меня на плаву. Вокруг никого и ничего не было. Я поймала себя на том, что бормочу, приподнимая над водой голову, кузминские стихи: ”Быть может, в щедрые моря / Из лейки нежность лью, / Возьми ее, она — твоя, / Возьми и жизнь мою”.
Часа через два прилетел невесть откуда взявшийся вертолет, и меня спасли.
Прощай Карлофф, прощай поэзия. Такого фестиваля уж больше не будет.
Перейти в начало страницы
 
+Цитировать сообщение
 

Быстрый ответОтветить в данную темуНачать новую тему
1 чел. читают эту тему (гостей: 1, скрытых пользователей: 0)
Пользователей: 0

 

RSS Текстовая версия Сейчас: 14.12.2017, 22:40
 
 
              IPB Skins Team, стиль Retro