|
|
Самый ужасный поступок, Обнажимся! |
|
|
|
|
|
14.11.2008, 3:39
|
Ветеран
Группа: Демиурги
Сообщений: 1026
Регистрация: 30.9.2008
Вставить ник
Цитата
Из: Наш дом там где нас любят.
Пользователь №: 1005
Репутация: 41
|
Цитата(Libra @ 14.11.2008, 1:41) И думаете, нам отпустится? Что-то мне напомнило "Даун-хаус", есть похожая сцена в фильме. Даун-хауз не помню. Но вот в Идиоте эта сцена точно есть. Когда Настасья Филлиповна собрала всех, чтоб "уж наконец покончить с этим". Она и задумала эту игру. Когда Ганичка еще пачку денег достал из огня. Там вроде? Ну не суть. В романе очень хорошо виден весь психологический момент ситуации. Вроде все понимают, что быть откровенным при всех нет смысла ( очевиден смысл откровенного раскаяния на исповеди или в крайнем случае по конкретному вопросу, а тут...), с другой стороны, вроде и нужно что то сказать такое, не мелочь, но и не слишком аморальное. Хорошо выбраны все случаи. В точку задумки. Так что тут у нас? С чего начнем? С детского садика, как козявку намазал соседу на спину или подсматривал в туалете за девочками? Потом что школа, армия? Взрослая жизнь? За мне она вся кажется не правильной, состоящей из одних поступков, из ряда вон. Ну может последние пять лет нейтрально живу.
|
|
|
|
14.11.2008, 9:37
|
Легкомысленная
Группа: Демиурги
Сообщений: 3153
Регистрация: 15.12.2007
Вставить ник
Цитата
Из: Переславль-Залесский
Пользователь №: 842
Репутация: 277
|
Цитата(Монтек @ 14.11.2008, 2:39) Цитата(Libra @ 14.11.2008, 1:41) И думаете, нам отпустится? Что-то мне напомнило "Даун-хаус", есть похожая сцена в фильме. Даун-хауз не помню. Но вот в Идиоте эта сцена точно есть. Когда Настасья Филлиповна собрала всех, чтоб "уж наконец покончить с этим". Она и задумала эту игру. Когда Ганичка еще пачку денег достал из огня. Там вроде? Ну не суть. Если кто не знает, "Даун-Хаус" снят по мотивам Идиота Достоевского. А что касается затеянного, публично бичевать себя на форуме... Не всякий ведь поймёт. Кто-то твои откровения обязательно использует, чтобы позлословить. Близкий человек или просто тот, кому доверяешь - другое дело. А, вернее всего и лучше, - собственная совесть. От неё не скроешь, не отвертишься.
|
|
|
|
4.12.2008, 13:44
|
jana
Группа: Демиурги
Сообщений: 1757
Регистрация: 3.7.2006
Вставить ник
Цитата
Из: страна этого мертвеца действительно широка
Пользователь №: 313
Репутация: 177
|
Ну, вот. Допустим такую историю. Заранее прошу извинять мне чрезмерную литературность.
"Однажды я рассказал одному приятелю свой грех. Я, разумеется, ждал, что он поднимет меня на смех, однако, надеялся хоть на малейшее понимание, на малейшую попытку прислушаться ко мне, попытаться понять и меня – ведь это было важнее; мне нужно было, чтобы кто-нибудь ближний увидел наверняка, вплотную то страшное обстоятельство, о котором еще пойдет речь, именно моими глазами, испытал тот же ужас, ту же отторопь. Приятель же ничего похожего не испытал, он мог только смеяться; собственно, я опять остался наедине со своим ужасом, утешить меня никто не может. Я пытался замолить свой грех. Я просил прощения не знаю у кого, но выходило неправильно; я обливался искренними слезами и бил себя в грудь, но я чувствовал, что все выходит не так, потому что не стало легкости, и грех не освободил меня, а стал как-то и тяжелее. Хуже всего то, что вспоминая свое происшествие, я могу с уверенностью сказать, что не испытывал тогда ни одно из тех чувств, кои довелось испытать после; напротив, я был преисполнен резвости, веселья и подленьким добродушием и с этим же добродушием, с неимоверным спокойствием, чинил страшное, непоправимое преступление. Приятель мой, услышав историю, говорил, конечно же, что я не просто преувеличиваю, болтая о «каких-то пустяках», как о черных злодеяниях, но что эти мои стенанья, рассуждения по-своему мерзки, именно потому что я будто и закрываюсь от мира в своих проблемках, которые, мол, супа чечевичного не стоят, а я возвожу их до общемировых трагедий. Конечно, я не совсем сумасшедший, понимаю о каких ценностных категориях идет речь, что можно путать, а что нельзя и, например, убить человека и убить пчелу – не одно и то же; растоптать грядку и разгромить музей – вещи совершенно разные; но ведь это не мешает моему раскаянию, это не умаляет ничего; можно наговорить много доброго по поводу всеобщих относительностей, а затем, со спокойнейшей душой заниматься чем придется, но это ведь и есть самообман; когда говоришь себе: ты, как и всегда, поступил правильно, как поступил бы всякий, ты порядочен и благонравен, когда говоришь себе так и понимаешь, что все как раз таки по-другому, пусть хоть целый свет поступил бы так же; но когда перед выбором становишься ты, то вокруг тебя нет целого света, есть ты и твой выбор, и ты будешь порядочным среди других обманщиков, но наедине с собой-то чего врать, чего паясничать. Собственно, я убил пчелу. Она залетела в комнату, мешала мне заснуть. Я с детства боюсь пчел, панически боюсь. Она удачно села на письменный стол, и я накрыл ее стаканом, снизу поддел белый картонный лист. Я мог ее выпустить в улицу; сколько бы она не возвращалась, я мог бы выпускать ее – ведь это не сложно, но мне захотелось расправиться с ней обстоятельней. Она беззвучно болталась внутри, обнимая стенки, прыгая, скользя; я слегка приподнял стакан, оставив узкую щелку и придавил стеклянным лезвием пчелиные ножки. Пчела выскользнула и вновь принялась болтаться внутри, с особенным остервенением. Я ловил ее ножки, приподнимая стакан и прихлопывая им, и постепенно оторвал, отрезал ей три ножки одну за другой. Пчела двигалась теперь с трудом, но все так же взлетала, навстречу мнимой свободе, падала, копошилась на спинке. Приятель назвал меня юродивым. Он говорил, что люди, человеческие существа подвергались таким пыткам, истязательствам, во все времена, и даже совсем недавно, в нашем, невозможном, огненном веке, что я, зная об этом, со своим воспоминанием о пчеле в лучшем случае похожу именно на юродивого. Разумеется, люди и пытки – я ничего не отрицаю, да, но меня-то и мою пчелу это не оправдывает никак. Я мог делать щелку все шире и дольше оставлять ее открытой, не опасаясь теперь так сильно, что пчела вылетит, она двигалась сонно и беспорядочно; к щелке явно спешила... и я взялся за ее усы, за ее антеннки – не знаю, как правильно называется. Она боролась за свои усы куда отчаянней, чем за задние три ножки, мне трудно было разобрать ее очертания – так она дрожала и дергалась, пытаясь вырваться из-под стекла, а я начинал давить, елозить, пилить и отпилил-таки один усик, затем, не дав пчеле как следует опомниться отпилил и другой. Затем еще лишил одного крыла, а другое оставил, чтобы у ней еще была какая-нибудь надежда. Произошло это не так давно, полгода назад, не больше. В моем возрасте подобным уже не занимаются. Я слышал детские истории о мученичестве лягушек, кузнечиков, мух, бабочек, но сам в детстве даже и не думал оторвать кому-нибудь лапку, или крыло. Мне двадцать четыре, и я не решаюсь назвать то чувство, что было во мне, детским, скорее болезненным. А чувствовал я действительное воодушевление; к тому же, я был довольно безразличен к пчеле, наблюдал за ее корчей сурово, но внутри почему-то пел, ликовал. Я опускал глаза и глядел в сокрушенное существо почти со злорадством и даже говорил с ним, смеялся над ним, зная наверное, что слова эти и смех доходят до адресата, понимая, что мир, объединявший нас некогда, рушится, что я и пчела находимся где-то еще, где-то в надмирье, где прообраз меня растаптывает прообраз ее, где дух всех пчел и всего живого встает в недоумении перед безнаказанным кривляньем моей, хромой и безглазой душонки. Тем не менее, со всем злорадством своим, я начинал скучать и даже проголодался. Мне хотелось побыстрее закончить начатое. И когда пчела в очередной своей попытке протиснуться сквозь стекло к белому, солнечному, поющему миру, свалилась опять на спинку, я вонзил стаканный ободок в место, между брюшком с жалом и всем остальным ее тельцем так, что брюшко осталось снаружи, а все остальное – внутри. Пчела жалась, бешено перебирала оставшимися ножками, гнула спину, изгибала брюшко, бесконечно дергала жалом, я перерезал ее плоть, а в том месте плоть оказалась особенно гибка и резалась трудно. Что это – назвать не могу, нечто желтое, я в зоологии плох, может быть, это яд, может быть это то, из чего затем получается мед, нечто заполнявшее брюшко, вылилось на картон изрядно, а я все елозил стаканом; это желтое длинной слюной все еще скрепляло отторгнутые друг от друга половинки тела, какое-то прочное желе, я даже потряс стакан с картоном, кое-как отделил. Приятель говорил, что ни к чему тут и сентиментальничать. Да, возможно, это мое нездоровое наслаждение, которое было во мне безусловно, и заслуживает некоторого порицания, но думать о мучениях пчелы так уж всерьез не стоит, так как, мол, насекомые вообще боли не чувствуют, у них на то нет никаких органических приспособлений, к тому же они не наделены разумом, не могут даже и сожалеть от такой быстро уходящей, причем так безжалостно уходящей жизни (будто бы сожаление, радость и мука невозможны без разума). Сволочь-человек придумает все что угодно, он свою ничтожную искорку, с которой слегка отстает вперед от всего животного мира, готов называть и разумом, и божьим даром и как угодно еще выставлять себя относительно прочего в неприкосновенности, и я точно такой же, и это позволяет нам быть столь бессовестными перед Богом и собственным, опять же, проклятым разумом, что, собственно, от пчелы до концлагерей всего-то один шаг, ведь все, все для разумного изверга относительно. Она была жива, хоть остался лишь черный комочек с глазами, с одной лапкой, с одним крылом, но пчела была жива и не теряла надежды к солнцу. Я вышел на улицу. То был наш сельский домик; там рос прохладный сад, вдоль дорожки цвели густые, душные, веселые кусты, полные жизни, свирели и тихого, ладного звона, который есть в природе, к которому только прислушаться надо и понять его. Был синий, лучистый, жаркий день, неподалеку шумела река, до самого края дивные цари-деревья качались и пели; все было в движении, все соприкасалось друг с другом, даже мягкая, живая земля была исполнена тихим, могучим духом, передавая красоту и значение всех лучших миров, что только возможны. И вот, в эту гармонии медленно и торжественно вошел я, держа в вытянутой руке картонку с умирающей пчелкой. Я бросил ее далеко в изгибы растений, пушистый цвет, блестящие листья – капля вернулась в море. Я тогда еще мало понимал, я стоял недоуменный перед всей громадой мира, и она шумела мне навстречу невнятно, незримо – ибо как же мне, дураку и мучителю, видеть и слышать, понимать и знать! Я ведь еще не знал, что совершил и чего лишился и думал о том, что сейчас вернусь домой, разогрею яичницу, нажарю до хруста черного хлебу, а затем, как всегда, займусь (о, да! разумеется! непременно займусь!) поэзией, песней, расслабленными мыслями о вере и соединении с природой; словом, тем, что я называл самообогащением, или воспитанием души. И были же на свете палачи, на утро после казней и пыток, игравшие в летних садах на скрипках и беседовавшие с дамами сердец своих о вещах поднебесных и занебесных. Были, наверняка, я убедился в этом своим внеисторическим методом. Удивительно еще то, что, совершая все это и какой-то задней мыслью уже обретая истинное понимание, я, тем не менее, начинал уже думать о том, как вставлю эти переживания в роман, как обогащусь этим опытом, как буду поучать этим других. Спокойно, могильно я думал об этом. Этот страх, этот грех еще отразится, еще проявится; я еще осознаю его в полной, космической мире, ибо несправедливость, ибо кощунство, которые я учинил, мало сравнимы с чем-либо, и для меня это точка неминуемого падения; с ужасом храню в памяти эту точку".
|
|
|
1 чел. читают эту тему (гостей: 1, скрытых пользователей: 0)
Пользователей: 0
|
|